Александр Добровинский: о борьбе с курением и амстердамском печенье
Светский адвокат никак не мог предположить, что государственная инициатива о запрете на сигареты может стать причиной хауса в его доме.
Светский адвокат никак не мог предположить, что государственная инициатива о запрете на сигареты может стать причиной хауса в его доме.
«Закон о запрете на курение, по идее, никак не мог на мне отразиться. Я бросил курить много лет назад. Резко и мужественно. С одиннадцатого или двенадцатого раза. Выбросил несметное количество зажигалок и коробок для сигар и никак не думал, что федеральный запрет пройдет через мой дом. И уж подавно этот звонок моего давнишнего приятеля не предвещал для меня ничего сверхъестественного.
— Пошлюхай, гхэний адвокатуры! У меня опять „легкий гимор на отдыхе“. Таможня сначала дала добро, а потом взяла все мое добро себе. Теперь с меня хотят больные деньги. Не хочешь помогать наличными — не надо. Закрой дело сам. Я послезавтра у тебя. Чус.
***
Толик никогда не отличался сообразительностью и позорил свое одесское происхождение. Когда-то мама сказала о нем, что он „еврей-тысячник“. На мой вопрос, кто такой „тысячник“, она пояснила, что это — „один еврей-идиот на тысячу умных“. Но он был близким другом, нам было по двадцать, и я не согласился с мамочкой, хотя время показало, что она тогда просто сделала ему комплимент. Толик давно эмигрировал из Одессы. Сначала в Москву, потом в Берлин. Прадедушка Толика был сапожником и по совместительству пьяницей, но действительно жил около бессарабского района Молдаванка. Отсюда и выданное родовое прозвище „Кретинеску“, переходящее в семье Кацманов из поколения в поколение. Венцом династии Кретинеску-Кацманов стал мой друг Анатоль.
Толик торговал антикварным фальшаком еще с институтских времен. С моих. Кретинеску никогда толком не учился и вообще редко осквернял руку книгой. Надо сказать, что выходила у него спекуляция не так плохо, как хотелось бы окружающим. Пару раз били, правда, но это Толик относил к рекламным издержкам. В Германии „антисемиты и завистники“ посадили однажды на два года, „почти ни за что“. Анатоль постепенно обрастал знакомствами, снял квартиру в Берлине недалеко от Курфюрстендам (центральная улица), третий раз развелся и четвертый раз женился. Короче говоря, у него было более-менее все, кроме совести и денег. Один константный фактор слегка омрачал существование одесского фуфлодилера — он постоянно попадал в какие-то передряги, которые можно было бы охарактеризовать камбоджийским термином „deep jopa“. Так было и на этот раз.
***
Толик-Шмолик приехал поздно вечером ко мне на дачу прямо их аэропорта. Рассказ был короткий, как французский король Пипин. Две недели назад Кретинеску вез в Москву не совсем кошерный товар. Из двенадцати предметов Фаберже одиннадцать были произведениями современных авторов, но хорошо сделанные под яйца Виктора Феликсовича Вексельберга. Двенадцатый (и этим Толик очень гордился) был абсолютно настоящий, но слегка ворованный. Правда, не у нас и не в Германии. В Нью-Йорке. Прошлым летом. Для берлинского одессита это был практически оправдательный приговор. Таможенники две недели назад, видно, действовали по системе „поймал лоха — и дои не спеша“, сделав антикварщику деловое предложение. Или он доказывает, что весь товар — фуфло, и садится за подделку, или он доказывает, что все — натура, и садится по другой статье. Был еще третий вариант — дать им денег. Но с этим при пересечении границы у Толика было плохо, он удачно договорился на рассрочку платежа и, сказав таможенникам свой идиотский „чус“ („до свидания“ по-немецки), свалил в Берлин.
Утром заступала та же „фабержовая“ смена, что и в прошлый раз, и мы поехали вдвоем на переговоры.
Через полтора часа, дав таможенникам всласть поговорить со мной о Филиппе Киркорове, Стасе Михайлове, Ольге Орловой и Пригожине, я торжественно пообещал ребятам, что никого не посажу за вымогательство и даже денег с них брать не буду. Мы пожали друг другу руки, Кретинеску выдал весь свой немецкий словарный запас в виде чуса и данкешона, и мы уехали обратно за город со всем товаром.
Дачи в поселке гольф-клуба Нахабино стоят легкими кучками. По шесть штук на кучку. Подъезжая к нашей, мы увидели около дорожки к родному очагу небольшую группу соседей и других пресмыкающихся, которые истерически хихикали, глядя на наше крыльцо.
Из знакомой за годы „хонки“ долетали страшные девичьи крики, время от времени переходящие в женские вопли и шум падающих предметов. На даче явно шел страшный и кровавый бой нашей посуды. Кто кого и за что бил, было не видно. Голос орал с донецким акцентом и был похож на тот, который еще утром принадлежал горничной Гале.
Наконец все смолкло.
— По-моему, у тебя в доме кто-то есть, — сумничал Толик.
Делать было нечего, и я, собравшись с духом, смело и дерзко подошел к двери собственной дачи, чтобы заглянуть в замочную скважину. В гостиной никого не было. Я прислушался к тишине и опять ничего тревожащего душу не обнаружил.
Первое, что мне бросилось в глаза и руки, когда мы наконец зашли в дом, была Джессика. Йоркшириха, увидев хозяина, мгновенно выкристаллизовалась из-под дивана и, побивая все олимпийские рекорды в прыжках для собак, одним движением оказалась у меня на руках. Следующим собачьим маневром она попыталась забраться во внутренний карман пиджака головой вниз и на этом успокоилась. Об ее присутствии теперь напоминала лишь мелкая дрожь около авторучки. В гостиной повсюду валялись части битой посуды, мои гольфные кубки, диванные подушки, мебель и всякая одежда. Обеденный стол лежал боком, явно показывая своим видом, что он только что выдержал какую-то осаду.
— ПiдрахУй збытки (подсчитай потери), — выдал бесценный совет Анатолий, переходя по привычке в трагические минуты на литературный украинский. „Интересно, какой корень у этого слова?“ — мелькнуло в голове. „Наверное, оба-два, — решил я, — но один из них главнее“, — и огляделся вокруг. Картина действительно напоминала мелкий погром в охраняемом поселке. Отогнав сумрачно-тревожную мысль о том, что жена наконец что-то узнала, я вышел на веранду.
В углу, раскинув руки и ноги под углом в девяносто градусов, напоминая куклу Плаксу, сидела всклокоченная горничная Гхала.
— Ну у вас и гхости! — выдало мне мятое существо из угла веранды и тут же начало как-то творчески икать в совокупности с причитаниями, посвященными случившейся трагедии.
Смысл услышанного мною сводился к следующему.
После того, как мы рано уехали на таможню, Галя позавтракала и стала убирать дом. Находясь на втором этаже, услышала, как на дачу ворвались с криками два испанца с ушами и пытались сначала ее того-этого прямо у пылесоса, а потом искали по всему дому тайный астрологический прогноз на следующий месяц. Испанцы с ушами отличаются от всех других народов мира, и я не должен придуриваться, это все и так знают, она в любом случае очень устала, отбиваясь с утра от этих сволочей. И вообще, ей надо срочно сходить в кустики, так как эти двое могут и сейчас прятаться в туалете. А теперь я сам с ними буду разбираться. Все-таки мои гости, она их не приглашала. Потом горничная закрыла глаза, посидела в таком состоянии, не двигаясь, секунд двадцать и сказала: „Хорошо, что еще кустов полно и пальмы широкие, а то так бы и добежать не успела“… После чего горничная закинула голову куда-то в задний бок и захрапела. Я подошел поближе и понюхал Галину. От нее абсолютно ничем не пахло, кроме аромата только что приготовленной мочи. Ворох мыслей прервал появившийся с какой-то белой коробкой в руке Толя.
— Старик, — обратился он ко мне, — эта дура сожрала все печенье!
— Какое печенье? — зашершавелым языком спросил я.
— Ну шо такое мы из себя выделываем? Печенье такое, как офсяное печенье, но чуть со специями. Я вчера прилетел из Амстердама. И там купил печенюшку с гашишОм, очень вкусно. А эта ссыкуха, когда я ночью распаковывался, решила, шо это ей. Надо было, конечно, ей сказать, шо это для спецрейса, но я шо, знал, что она у вас хозяйское хавает…
— Послушай, дефективный, зачем ты принес ЭТО в дом, ты что, не знаешь, что ни я, ни жена эту гадость никогда не трогали? Ты что, хотел малолетних детей порадовать, кусок идиота?
— Че ты разорался, как мешугасик (сумасшедший) на привозе: я слышал, шо у вас курить запретили, вот и решил, шо печенюшку же никто не запрещал?!
Это была его последняя шутка. Я вспомнил ему все сорок лет нашей дружбы, его маму, всю его родню и соседей по дому на Четырнадцатой станции в Одессе. Толик молчал, хотя, судя по всему, ему очень хотелось мне возразить…
В это время Галя, задыхаясь и синея, захрапела, издавая какие-то непонятные звуки. Я напрягся и пошел на ближайшую дачу к знакомым. Сергея дома не было, но жена Люба выслушала меня с интересом. Собственно, слушать было нечего, так как я попросил у нее телефон какого-нибудь надежного врача, который может сейчас приехать. Люба почему-то покраснела и сказала, что сама позвонит одному, своему в доску, и он сейчас примчится, но это будет стоить пятьсот евро. Я был на все согласен и вернулся на веранду. Мы с идиотом разбудили Галю, кое-как раздели гхарну наркушу и затем впихнули в душ. Споласкивая в душе тело горничной (доврачебная подготовка) вместе со мной, Кретинеску мужественно слушал мой монолог о том, что Розалия Яковлевна, царство ей небесное, должна была из Толика, безусловно, сделать аборт. Толик от обиды пыхтел с одесским акцентом, но продолжал молчать.
Поднимать тело на второй этаж в комнату Галины уже не было никаких сил, и мы, кое-как завернув Донецкую область в махровый халат, положили ее в мою спальню. Через полчаса появился доктор в сопровождении соседки Любы. Застенчивый Дима тридцати лет долго мялся в гостиной на битом фарфоре, пока наконец не получил искомый пятихатник. После этого он зашел в спальню, потрогал Гале лоб, посмотрел зачем-то зубы, подняв спящей верхнюю губу, и спросил, что случилось. Я замялся … В это время на сцену снова вылез Толик, но на этот раз задал более фундаментальный вопрос.
— Вы, коллеха, порчу снимаете или по специальности шо сказать имеете?
Вопрос был не в бровь, а в рот, так как тут же выяснилось, что доктор — дантист. Мои же удивленные брови долезли до лысины, но в этот момент Люба сразила меня неубиенным аргументом: „Вы же просили своего доктора. Дима — очень свой“… Затем пара гордо удалилась вместе с моими еврами на соседнюю дачу со словами: „Пойдемте, доктор, вы хоть меня заодно посмотрите“…
Мы начали уборку помещения. С непривычки это было мучительно и трудно одновременно. Через пятнадцать минут наш неблагородный труд был прерван звуками врачебного „досмотра“ с соседней дачи, доносящимися через открытые окна. То ли мои пятьсот евро так возбудили пациентку и ее зубного врача, то ли он всех так осматривает, но мы с Кацманом прервали уборку, налили себе по рюмке коньяку и дослушали осмотр с незубными стонами, слегка завидуя доктору, до конца. Благо он — конец — наступил довольно быстро. Видно, „досмотр“ закончился. То, что доктор не в первый раз осматривал соседку, было понятно даже Джессике. На то он и „свой стоматолог“. Но почему я должен был за это платить, осталось маленькой тайной поселка Нахабино.
Вскоре с покупками вернулась домой жена. Любимая посмотрела слегка удивленным взглядом на меня с совком и веником, на две пустые рюмки на столе около телевизора, на голую горничную, разметавшуюся на нашей кровати, и тихо спросила:
— А что, собственно, тут происходит?
— Это долгая история, — ответил я.
Видя, что ситуация слегка нагревается, Толик надел бейсболку и со словами „пойду немного подышу воздухом, а то тут у вас душно“ вышел на улицу.
— Это долгая история? — повторила за мной любимая и потом добавила — Ничего, начинай. Ты знаешь, у меня, как ни странно, сегодня вечером полно времени.
— Видишь ли, моя радость, Толик прочел в газете, что теперь в России больше не курят и поэтому решил купить печенье… Овсяное… А оно очень понравилось Гале…
Утром я вышел на улицу и обомлел в столбняке. На соседском любином бентли валялись две пьяные вдрабадан вороны. Они тихо каркали и дрыгали ногами, лежа на полностью побитом розовом капоте. Машина была пробита по всей поверхности и напоминала мини-город Грозный во время первой или второй войны. Толик стоял на нашем крыльце с чемоданом в руке и довольно хрюкал в усы, уставившись на обдолбанных птиц.
— Ты знаешь, пятьсот евро, конечно, не вернешь, но такой швырок даже на морском вокзале не канал в лучшие годы. А у меня еще оставалась маленькая коробочка печенюшек, на про запас. Таки я ночью на таратайку птичкам и посыпал, чтоб им тоже хорошо в жизни было…
Мне почему-то тоже стало хорошо. И я в очередной раз по старой памяти простил Толика-Шмолика. Юношеские воспоминания — великая вещь, знаете ли… Да и борьба с курением — вещь неплохая…»