Короткое золото заката
«Каждая секундочка нашей с Ней жизни была счастьем», — потомок художника Верещагина передал «РД» не публиковавшиеся ранее семейные рукописи
Москвич Александр Плевако по воле случая оказался наследником двух знаменитых наших соотечественников. Он внук известнейшего художника-баталиста Василия Верещагина и внук адвоката Федора Плевако, имя которого гремело на всю Россию в конце XIX — начале XX вв. В семье первого Александр Сергеевич родился, в семье второго жил и воспитывался.
— Так уж получилось, что было две женщины, каждую из которых я называю «мама», и отца у меня было тоже два, — начинает свою непростую семейную повесть Александр Плевако. — Мои биологические родители — дочь знаменитого живописца Василия Верещагина Лидия Васильевна и Владимир Александрович Филиппов, актер, режиссер, известный историк-театровед.
Увы, мама умерла в больнице через 9 дней после моего рождения, а через пару месяцев арестовали отца. Однако он успел передать меня в семью Плевако — сына московского «адвоката-златоуста» Сергея Федоровича и его супруги Анны Емельяновны. С этим семейством родители несколько летних сезонов жили по соседству на даче в Малаховке и очень сдружились…
Анна Емельяновна и Сергей Федорович меня усыновили, но никогда не пытались скрыть моей «родовой истории». Так что, сколько себя помню, я всегда знал о том, что у меня были «еще одни родители» и дед — великий русский художник. И я с детства чувствовал двойную ответственность за свои поступки — нельзя подвести такие фамилии!
После возвращения отца из ссылки мы с ним, конечно, общались, и я даже придумал, как его называть: Па-Вало — то есть папа Володя. Ну, а слово «папа» осталось для Сергея Федоровича Плевако… Когда в 18 лет подошла пора получать паспорт, приемные родители предложили мне самому выбрать, какую фамилию взять. Изменить семье, в которой столько лет воспитывался и где меня так любили, я не мог. В итоге сознательно остался по всем документам Плевако. Под этой фамилией окончил истфак МГУ, работал в югославской редакции Гостелерадио: сначала спецкором, потом руководителем Московского радио (крупнейшего в мире иновещания) … Последние годы отдаю тому, чтобы сберечь и упорядочить наследие обоих моих знаменитых дедов. На память от «кровных» родителей храню две главные реликвии: предсмертное письмо Мамы-Лиды моему отцу Па-Вало (она предчувствовала, что скоро умрет) и рукописную книгу Владимира Александровича, которую он посвятил умершей жене, находясь в ссылке в глухом северном поселке.
С разрешения
ВОСПОМИНАНИЯ О МАМЕ-ЛИДЕ
(август — октябрь 1932 г., с. Юрла Коми-Пермяцкого округа)
«Тебе, дорогой мой сын, далекая и единственная моя звездочка, отдаю эти записки… Меня часто волнует мысль, что жизнь лишит меня и последней моей радости — видеть твой рост, и мне не будет дано дожить до того времени, когда ты будешь настолько сознательным, чтобы выслушать мои рассказы о Той, кто, дав мне столько счастья, дала мне и тебя, уходя от нас…»
«Как странно — я никогда не был влюблен в Нее»
«…Шесть с половиной лет, прожитые нами вместе, благодаря общению с Ней позволили мне написать столько брошюр, статей, книг. Каждое мгновение, проведенное с Ней, способствовало нравственному, умственному и творческому совершенствованию. Жизнь была такой полноценной, и все минуты по их значимости казались годами, а все время, прожитое с Ней, прошло, как минута.
…Как это, может быть, ни покажется странным, но «влюбленным» в Нее я никогда не был, а интерес к Ней, постепенно переродившийся в подлинную и единственную любовь моей жизни, проистекал не из положительных черт Ее внешности… Постоянно встречаясь с Ней (В. А. Филиппов и
…Она любила, когда я сравнивал Ее с книгой; и это, пожалуй, было действительно одно из наиболее близких сравнений. Это была книга, полная неисчерпаемо глубоким содержанием, художественно законченная и богатая идеями. В эту книгу надо было уметь вчитаться по-настоящему. Полюбив Ее, нельзя было не любить Ее всю жизнь — в каждый период собственного роста открывались в Ней все новые красоты, понимались глубже и глубже Ее мысли, угадывалось все более ценное содержание… Она не хотела быть книгой, которую после беглого прочтения ставят в шкаф и забывают. Судьба послала мне возможность убедить Ее в том, что Она была для меня книгой, которую с величайшим вниманием и интересом, с каждой страницей увеличивающимся, читаешь до конца. И место этой книги не в шкафу и не на письменном столе, а всегда с собой у сердца носишь ее. Мы не раз говорили друг другу, что, даже проживя вместе до глубокой старости, мы всегда сохраним нашу любовь, беспрерывно дающую нам радость, свет, счастье именно потому, что связывает нас взаимный интерес к внутреннему миру друг друга и к богатству внешнего мира".
«Тюрьме я был даже рад»
«…С Ее кончиной должна была прекратиться моя научная и художественная работа. И внешним символом был мой арест… Как ни покажется странным, но тюрьме я был даже рад: она в какой-то мере переключила ужас лишения Ее. Не говоря о личной трагедии, ясно, что без Нее я… не мог бы продолжить хоть одно из тех дел, которые все были так тесно с Ней переплетены, только благодаря Ей могли осуществляться. Ведь вся работа шла при постоянном взаимообщении, при громадной ее помощи. Она была блестящим и незаменимым „секретарем“, умным советчиком и исчерпывающей „справочной книгой“… Как Она вся сияла, когда мы приступали к какой-нибудь новой работе и какой гордостью за меня была Она вся преисполнена, когда работа появлялась в печати…»
«Ший, ший, ший»
«…Разносторонность Ее художественных интересов была велика. Особенно же Ее волновала живопись… Наличие художественного дара было несомненно. Карандаш, уголек, ручка с пером, попавшие Ей в руки, сейчас же пускались в оборот, и во время разговора набрасывала Она на первом попавшемся клочке бумаги чей-нибудь портрет или остро язвительную карикатуру. Но, будучи дочерью знаменитого художника, Она не позволяла себе сохранить ни один из своих рисунков (вообще то, что Она была дочерью Верещагина, мешало Ей кому-нибудь показывать свои произведения). Часто набрасывала Она карикатуры на меня, талантливые, несомненно похожие и страшно смешные. «Неужели можешь ты любить меня, — не раз спрашивал я, — если видишь таким? «Она, бросившись меня обнимать, говорила, что каждый «недостаточек» мой Ей дорог, и добавляла: «Ший, ший, ший». Это было выдуманное Ею сокращение трех постоянных ласкательных от «любимейший, драгоценнейший, умнейший».
«Наши чувства казались ей преступлением»
«…Когда каждый из нас уже вполне осознал, что нам нет жизни друг без друга, Она, несмотря даже на то что видела внутренний развал моего первого брака, не позволила мне стать чем-либо большим, чем другом, делившимся с Ней всем, что его волновало и заботило. И даже эта дружба и та казалась Ей преступлением и угнетала Ее. Осознав мою любовь и свое отношение ко мне, Она не только не добивалась своего счастья, но стремилась побороть свое чувство ко мне… Даже после того, как первая жена Соня окончательно ушла от меня, Лидия Васильевна в течение почти полутора лет оставалась лишь моим другом.
…Как-то вечером я случайно был дома, и Она, проходя мимо, сказала мне: «Вчера такой-то просил меня стать его женой». Помню, что я схватился за сердце и ничего не мог вымолвить. Когда Она через некоторое время вышла из своей комнаты, я спросил: «А Вы? «— и Она с непередаваемой интонацией ответила: «Я отказала ему» — и протянула мне обе руки. Чувство никогда не испытанного ликования охватило меня, и впервые я всем существом ощутил, что и Она любит меня, и тут же возникла уверенность: несмотря ни на что, вопреки всему Она будет моей женой…»
«Она „переродила“ меня»
«…К концу лета 1923 года я сделал Ей предложение. Она молча привлекла мою голову и поцеловала меня — в этом движении Она отдала мне себя безраздельно, до дна, до последней капельки, и отдала на всю жизнь… 31 октября в своем приходе у Николы, что в Плотниках мы венчались… И начались лучшие страницы моей жизни — беспрерывный праздник, полный глубочайшего внутреннего содержания, общей работы и непередаваемо духовной близости… Если предшествующие годы дружбы с Ней казались мне предельно счастливыми, то теперь открылись, благодаря Ей, новые, неизведанные миры. Она вросла в мои мысли, в мои чувства, в мою жизнь. Она стала для меня необходимостью: воздухом и светом. Когда Ее не было со мной, я всеми помыслами был с Ней и знал, что и Она была со мной. Дом и раньше был для меня прекрасен, но стал теперь лучшим уголком земного шара. Работа и раньше была радостью, но теперь стала общим для нас праздником. Жизнь наполнилась содержанием — полноценным и глубоким… И Она вся внешне и внутренне расцвела, еще больше одухотворилась и стала такой женственной-женственной. Долго сдерживавшаяся любовь не перегорела, не испарилась, а углубилась, осозналась и разрослась в неисчерпаемый источник, с каждым новым днем несший новую и еще неизведанную радость.
…Со мной Она совершила подлинное чудо: не замечая с Ее стороны ни малейшего «насилия над личностью», день за днем я перерождался художественно, умственно, нравственно. Исчез самодовольный снобизм, я перестал быть легкомысленным «прожигателем» жизни. До сих пор мне непонятно, как Она, больше чем кто-либо знавшая мои отрицательные стороны, мое отношение к вопросам морали, брака, мои взгляды на женщину, видевшая мои скоропреходящие увлечения, сумела почувствовать во мне иные возможности, иные силы и полюбила меня такого, каким я был тогда".
«Хоть и не часто, но в мире такое бывает»
«…Думается, что самым поразительным в нашем браке было то, что каждая секундочка нашей жизни была счастьем и счастьем, сознаваемым в момент его переживания… Любили мы оба нашу совместную работу и каждый раз с наслаждением садились за нее и с сожалением прерывали. А иногда, совсем обалдевшие от правки подготавливаемой к печати статьи или книги, мы, счастливо-улыбающиеся, переглянемся и угадаем общее желание: подышать свежим воздухом. Садились на первый попавшийся трамвай, слезали где-нибудь около конечной остановки и начинали бродить по улочкам и тупичкам Москвы, которую оба мы умели любить, хорошо изучили и понимали. И возвратившись домой, мы осознавали эти часы, как светлые-светлые.
…По вечерам часто ходили в театр… Любили мы, взволнованные только что виденным спектаклем… возвращаться домой пешком, окруженные толпой зрителей, и прислушиваться к их впечатлениям… И каждый раз, как возвращались с Театральной площади, мы на минуту задерживались на площади Охотного Ряда, зачарованные контрастом зданий, открывавшихся взору по направлению к Моховой, — здесь и изысканное изящество старого Университета, и казенная правильность Николаевского манежа, здесь и университетская библиотека, архитектурно совершенно неподходящая к Москве; крошечные одноэтажные домики напротив университета, таящие в себе большое очарование (здесь искони были лавки букинистов). И все эти контрасты особенно ярко раскрывались на фоне рельефно выступающей Ленинской библиотеки (дома Пашкова. — Ред. ) — этого красивейшего в мире здания и так с ним контрастирующего грандиозно величественного, но бездарного храма Христа. Зимний белый-белый снег, яркое освещение фонарей, несущиеся мимо переполненные автобусы и авто «ответработников», мчащиеся с грохотом трамваи, облепленные со всех сторон театралами, и тут же — доживающие свой век одиноко трусящие «Ваньки» (извозчики. — Ред. ) дополняли картину единственной в мире столицы…
…Нам так было хорошо вдвоем, с такой обостренностью воспринимали мы жизнь, что буквально все служило нам поводом — вернее, даже предлогом — для того, чтобы выявить свое переполненное счастьем до краев настроение. И знаешь, мой дорогой, я могу допустить, что хоть и не часто, но в мире бывает такое гармоническое и вместе разностороннее счастье, какое мне дала Она. Допускаю, что общность взглядов, идей, мировоззрения, одинаковость интересов буквально ко всему в жизни, взаимное увлечение работой могут — пусть не часто — встречаться в супружеской жизни. Но думаю, что редко кто из тех, кому выпало счастье испытать такой длительный светло-радостный праздник, какой был всегда у нас, способен осознавать его и не бояться его проанализировать (инстинктивно боясь, что анализ вскроет и теневые стороны). В наших с Ней взаимоотношениях не было «теней», мы не боялись анализировать свои взаимоотношения. Нам был дарован судьбой и этот дар: мы умели ценить каждый миг нашей жизни".
«Вернувшись с похорон, я нашел запечатанный конверт…»
«…После Ее кончины все родственники и многие знакомые предлагали взять тебя на воспитание. И хотя я понимал, что не справлюсь с грудным младенцем, мне слишком мучительно было думать о том, что мои одинокие годы пойдут не с тобой, мой маленький, и единственное и ценнейшее, что осталось от Нее, не будет около меня. На похоронах, увидя Анну Емельяновну, я сразу почувствовал, что Лида могла бы примириться, видя тебя лишь в ее руках. Анна Емельяновна сразу ответила мне: «Я уже думала об этом, я возьму его».
А когда я вернулся с похорон, взял в руки Ее чемоданчик, который был с Ней в клинике. В нем я нашел запечатанный конверт с письмом ко мне. Накануне кончины, сознавая свою смерть (а мне Она — святая — ни одним намеком не дала понять при последних свиданиях, что ощущает ее), Она пишет, что будет лучше всего, если малютку станет воспитывать Анна Емельяновна.
В тюрьме и в ссылке ежечасно благодарю судьбу за то, что я сумел угадать волю твоей матери: только в любящих руках Анны Емельяновны, окруженный ее прекрасной семьей, ты мог за эти годы чувствовать себя в родной семье. Эта мысль не раз спасала меня от отчаяния…"