Сергей Юшкевич выглядит спокойным и рассудительным, и его интеллигентная, вкрадчивая манера речи никак не вяжется ни с резкостью и решительностью, ни тем более с хулиганистыми поступками, которые случались в его жизни. Но, как оказалось, внутри этого большого во всех смыслах актера бушуют настоящие страсти, которые вырываются наружу не только в ролях. Об этом — в интервью журнала «Атмосфера».
— Сергей, знаю, что при всей вашей самоотдаче в профессии вы достаточно рациональны и не рветесь, к примеру, выполнять какие-то трюки. Увы, многие режиссеры любят, когда артист все делает сам. У вас не возникает из-за этого проблем?
— Мне кажется, нет, хотя я помню историю с Антоном Мегердичевым, когда я просто поинтересовался, какая будет вода на съемках картины «Метро» — мы должны были почти все время проводить в воде, — а он обиделся. Фильм вышел, и я, посмотрев, нисколько не пожалел, что не попал туда. У меня нет амбиций, чтобы потом рассказывать, что я все выполнял сам; к тому же мои друзья-каскадеры говорят: «Сережа, не отбирай наш хлеб». И я с этим согласен. У каждого своя профессия. Мне ценна моя жизнь, у меня есть жена, дети, родители. Ни одно кино не стоит твоей жизни и даже твоей болезни, по большому счету.
— Для вас важна честность в отношениях во время работы — с партнерами, например?
— Это для меня первооснова. На репетициях очень деликатный процесс происходит, мы делимся своими переживаниями, историями, которые чужому человеку не расскажешь. Для этого необходимо доверие. А в кино большая степень закрытости у всех, и, как правило, нет времени на душевные разговоры.
— Жену Лену вы, кстати, встретили в театре, хотя она никак не связана с вашей профессией. Как признаетесь, увидев ее, пережили «солнечный удар»…
— Да, это сразу была кома, остановка дыхания, то, чего не было никогда. Хотя случались страстные влюбленности. Лену я полюбил моментально.
— Она вас тоже?
— Не думаю, у женщин это иначе происходит, считаю. Она уже с течением времени осознала всю серьезность моих намерений.
— Она не из тех девушек, кто в большей степени принимает любовь? Может быть, это и звучит обидно…
— Нет, не обидно. Когда оба неистово любят, это, как правило, заканчивается катастрофой. Поэтому мне очень нравится, что неистовство было с моей стороны, а Лена все это впитывала как губка и отжимала столько, сколько было нужно. То есть все развивалось безопасно для длинного пути, который мы были намерены пройти вместе.
— И все же полярность темпераментов и характеров может создавать сложности, раздражать. Такого не бывает?
— Мы с Леной это даже обсуждали, говорили, что если бы встретились такие, какие есть, в двадцать лет, то, возможно, разбежались бы. Но ей было двадцать шесть, а мне тридцать два. Поэтому мы эти поводы гасили, иногда внутри себя, иногда друг с другом. Если что-то напрягает, мы всегда сразу об этом говорим. Нельзя допускать, чтобы что-то кипело. То же самое у меня и с дочками. Если я чувствую у кого-то из них не тот взгляд или она не так поздоровалась, сразу спрашиваю, что происходит.
— Обе откровенны с вами?
— Насколько это возможно. Но если я вижу, что ситуация более глубокая и ребенок категорически не хочет делиться чем-то, не настаиваю на продолжении разговора.
— Кто из них более открыт?
— Селена, старшая, ей шестнадцать. Дарина — в мою маму. В ней такой эгоцентризм, она так завернута на себе… Я говорю: «Дариша, у тебя может сложиться очень непростая судьба». Я за нее сильно переживаю. Селена — абсолютный ангел, всё для всех, совершенно открыта. Если спрашивает: «Папочка, как ты?» — то я вижу, что ей это интересно; и может так улыбнуться… Дарина же либо душит в объятиях, либо игнорирует, держит на дистанции. И то, и другое мне не нравится. На вопрос, как дела, часто отвечает «нормально», спиной ко мне. Ей четырнадцать лет, пубертатный возраст.
— Дарина по-прежнему хочет стать актрисой?
— Да, я ее отговариваю, потому что вижу, как она зациклена на себе. Вообще хороший артист тот, который отдает, а не тот, который берет. И способности на сегодняшний день, как мне кажется, у нее ниже среднего. Поэтому в актерской профессии ее не вижу. При этом не запрещаю, но и руки не приложу. Привожу в пример Чулпан, а с ее стороны отношение к профессии — порой жертвоприношение. Не знаю, способна ли на это дочь. Жизнь покажет.
— А Селена о чем думает?
— Пока ее привлекает профессия фотографа или визажиста.
— Вернемся к любви. Вы говорите о себе, что совсем не ревнивы. Но по вашим поступкам в юности и молодости этого не скажешь…
— И раньше была не ревность, а обида, что не сложились отношения. У меня нет чувства собственника по отношению к женщинам. А Лене, признаюсь, я даже говорил: «Если где-нибудь когда-нибудь ты примешь лишний бокал вина, а рядом окажется какой-нибудь Криштиану Роналду или Месси и между вами на секундочку вспыхнет что-то, оторвись и насладись по полной. Единственная просьба, чтобы я не увидел его дома и чтобы мои дети не называли его отцом». (Смеется.) Я понимаю, что все мы люди, и при всей цивилизованности у нас происходят какие-то химические и биологические процессы. Так что в случае «острой необходимости» у меня не будет никаких претензий. В этом смысле я человек не жадный. (Смеется.)
— А что Лена думает об этом?
— То же самое.
— Видимо, вы просто уверены друг в друге.
— Вообще все базируется на абсолютном доверии друг к другу. (Улыбается.) Вот даже сейчас в Париже я стоял в аэропорту «Шарль де Голль», курил на улице перед тем, как идти на посадку, и сказал Лене: «Не хочу отсюда улетать» — а она ответила: «Так оставайся, пока деньги не закончатся». Какая бы жена так сказала? Большинство возмутились бы: «Как?! Я тут и дети, а ты не хочешь возвращаться, хочешь еще гулять в Париже!» Но это Лена, у нее аналогов нет. Мои друзья мечтают о такой жене.
— Она была такой же мудрой и раньше?
— Изначально. И у нас, что удивительно, все очень быстро произошло, она приехала ко мне в гости и осталась.
— А до этого была девушкой строгих нравов?
— Она жила с молодым человеком до меня. А так… я не знаю, не расспрашивал. Но я не забуду ее фразу, которую она сказала потом в метро: «Ты знаешь, если мы даже с тобой никогда больше не увидимся, я буду счастлива, что это было». А в огромном количестве случаев, как только доходило до интимной истории, меня начинали паковать будущей совместной жизнью. Очень много встречался с собственничеством, с невероятной ревностью. Кто-то мне «выносил мозг» за то, что я в спектакле с актрисой целуюсь. «Я смотрела уже в десятый раз, и сегодня ты целовал ее как-то по-особенному». Это был спектакль «Гроза» в Театре им. Маяковского, и там нельзя было просто потереться губками, потому что мы находились в метре от зрителя, прямо в ногах у них, а те страсти, которые описывал Островский, подразумевают абсолютную открытость. И таких историй было немало. Как-то вдруг я впервые понял название пьесы «Без вины виноватые». Человек меня гнобил беспричинными подозрениями, и в какой-то момент я нашел анестезию — пошел и сделал это. И мне стало легко. Она об этом не узнала, а мне было хорошо. Мы еще какое-то время были вместе, а потом все равно расстались.
— А что за две попытки самоубийства у вас были?
— Это было в пятнадцатилетнем возрасте из-за Лены Левицкой, с которой мы занимались вместе в драмкружке. Я был страшно и безответно влюблен. И это долго продолжалось, даже когда я уже служил в армии. И вот однажды я уже стоял на четвертом этаже в окне, а потом хотел броситься под автобус. Это были два ярких момента, когда мне казалось, что я к этому готов. Такова была степень моего отчаяния.
— Что же удержало? Страх или кто-то?
— Думаю, что в последний момент я испугался. А может быть, понадеялся на что-то. Скорее, зная себя, думаю, что я зацепился за какую-то надежду. Но ситуация не изменилась.
— Через десять лет после Лены в вашей жизни появился… отец, который всю жизнь прожил рядом с вами в Черновцах. Не было обид на маму, что у вас такой замечательный папа, а она, по сути, вас лишила его?
— Мне обидно, как мама по сей день к нему относится, что есть эта дистанция. Мне всегда хотелось иметь отца. Мама находила себе кого-то время от времени, и я был рад любому. Но долгое время про папу я даже не задавал вопросов, потому что был ребенком. А потом мама больше апеллировала к тому, что он не жаждет со мной общаться. Когда я был уже актером Театра им. Маяковского, однажды, приехав в Черновцы, с мамой гулял в парке. Когда мы вернулись домой, она сказала, что папа прошел мимо. У них была такая договоренность. Мне трудно судить, какая кошка пробежала между ними. Она не сказала мне об этом в парке, и я не понял, зачем нужно было говорить об этом дома. В этом есть некоторая степень садизма. Я потом долго мучился тем, что он не остановился; а он этого не сделал, потому что держал слово.
— Почему же потом он плюнул на эту договоренность с мамой?
— Думаю, что он созрел для этой встречи, понял, что я взрослый человек, живущий самостоятельной жизнью. И очень деликатно, через друга, поинтересовался, есть ли у меня желание и возможность познакомиться. Это мне тоже очень понравилось. Поэтому я тут же откликнулся. И в первую же встречу обнаружил родство душ, мы даже одинаково выражаем свои мысли, у нас и манера речи одна и та же. И голоса похожи, хотя у него он постарше.
— Кстати, ваш голос всегда был таким своеобразным?
— Я не помню его в юности, потом появилась основа, сила, чтобы играть на весь зал, но тембр тот же. К сожалению, у меня нет видео, поэтому, глядя, как мои дети пересматривают свои совсем детские записи, я им очень завидую, потому что хотел бы увидеть и услышать себя в двухлетнем возрасте, бегающего у бабушки в огороде и кричащего что-то. А вот фотографий у меня много, мама снимала меня и дома, и водила в фотоателье. Мало того, у меня была потрясающая фотография в возрасте полутора-двух лет, она стояла в витрине ателье на центральной улице лет пятнадцать. Я был как кинозвезда. (Улыбается.) Когда портрет исчез, я сказал об этом маме и предложил забрать его у них. Но, видимо, мы поздно опомнились — в фотоателье уже не знали, где тот снимок. А ведь фантастика, что мое фото висело на главной улице города столько лет, и это тоже своего рода предсказание профессии.
— Вы были маминым сыном?
— Думаю, что да. И лет в четырнадцать-пятнадцать начал разрушать это, отдаляться от нее, дистанцироваться. Кстати, одним из подпунктов в мечте стать артистом было и желание уехать от мамы.
— Вы как-то сказали, что она своей любовью немножко «придушивала» вас…
— Да. Говорят, любви много не бывает, но я чувствовал, что становлюсь аморфным, безвольным, она все делала за меня. Понимал, что теряю стержень, природную цепкость именно потому, что живу как забинтованный мамой, предохраненный от всего. И меня это стало напрягать, я осознал, что нужно освободиться от ее пут. При этом никаких жестких запретов не было, потому что у нас с мамой был абсолютный контакт. И в отличие от многих подростков я слышал ее с полуслова — не потому что боялся, а потому что любил. Но хотел быть и услышанным, а чувствовал какое-то повелевание мной. Мама — царица, и я ощущал себя ее подданным. А я устал от этого, хотел принадлежать только себе.
— Но мама не перечила вам, когда вы решили ехать в Москву?
— Вот тут надо отдать ей должное. Это был 1984 год, я во всех вузах дошел до третьего тура, а в «Щуке» — до конкурса. Первый тур в ГИТИСе я прошел еще во время весенних каникул, не окончив школу. Мне прислали телеграмму, которая до сих пор хранится у меня, что я приглашаюсь на второй тур. Когда я показал ее в школе, все сразу попадали. Правда, я в тот год не поступил. Какой-то студент в Школе-студии МХАТ после того, как я прочитал все на третьем туре, сбежал ко мне вниз и сказал: «Идиот! Ты что, не мог заплатить деньги в своем селе, чтобы купить себе военный билет?» Меня не взяли, как я узнал, потому что все равно забрали бы в армию после первого курса.
— А ведь и правда — могли «отмазаться» от армии, к тому же с пороком сердца…
— Поступая, я не предполагал, что это может стать проблемой. И врожденный порок сердца действительно был. Когда мама меня родила, ее предупредили: «Держите его в вертикальном положении до утра. Если он будет жив, все будет хорошо». И моя мама, обливаясь слезами, сделала это, у нее занемело все тело. Когда пришел врач и увидел, что я жив, сказал: «Кажется, мы проскочили». А где-то в пятнадцать или шестнадцать лет порок у меня в принципе зарос. В общем, я не поступил и подумал, что пойду в армию.
— И страха перед армией не было?
— Никакого. Я хотел туда и этого не скрывал. Ребята постарше мне говорили: «Сережа, ты будешь проклинать все на свете уже через месяц». Они солгали, потому что я все проклинал уже через неделю. Мама пришла на присягу, увидела меня и заплакала. Это был просто Освенцим: испуганные огромные глаза, худое лицо. Хотя я был спортивным парнем, но нас недокармливали, а уж как гоняли… зимой по пять километров в противогазе… И главное, любая нагрузка, даже физическая, дома была с твоего согласия: ты это хотел и делал. А там же все из-под палки, в шесть утра или в пять: «Встали! Побежали! Бегом, б…!» Я таких интонаций просто до этого не слышал никогда. Там была жесткость и сплошной стресс.
— Я удивилась, прочитав, что мама покупала вам кукол вместо машинок. При этом вы росли мальчишкой смелым и самостоятельным…
— Я не уверен, что это мама покупала, возможно, мне дарили. Но я помню, что было много кукол. У меня есть фотографии с куклами и мишками. Но машинок не было точно. И по сегодняшний день у меня спокойное отношение к ним. Я не за рулем, совершенно не автомобильный парень. Хожу пешком, пользуюсь метро, если плохая погода — такси. А дачи у нас нет.
— У мамы был такой характер, что, как вы рассказывали, «она могла дать в пятак» обидчику?
— Я просто помню случай — женщина спровоцировала ее своим хамством. Мама не бескультурный человек, просто у нее сильный характер. Она гимнастка в прошлом, мастер спорта, но сломала ключицу и бросила все. Она очень мощный человек по своей природе. Если даже посмотреть на ее фотографии лет двенадцати-четырнадцати, то увидишь уже сформировавшегося человека, хотя, может быть, она сама еще этого не осознавала.
— И вам, наверное, передалась сила характера от мамы. Вы не боитесь открыто высказывать свое мнение.
— Говорят, что Рак — такой знак, который сначала делает, а потом долго-долго думает: «Блин, что я наделал!». Я очень импульсивный, но этот импульс не шизофренический, у него есть основа и весомые аргументы. В таких случаях оправдываю себя тем, что не мог поступить иначе. У меня была печальная история с Валерием Фокиным. Он начал репетировать «Швейка» в «Современнике», но мне это было не очень интересно, и я ушел с легкой мыслью, что возьмут другого артиста — у меня ж не главная роль, — а он вдруг свернул все. Я даже Галине Борисовне говорил, что не могу представить ситуацию, чтобы она что-то где-то ставила, один актер отказался бы играть, и она взяла бы чемодан и уехала. Фокин выкупил все декорации и костюмы и поставил «Швейка» в Александринке в Питере, но говорили, что спектакль получился неудачный. Я понимал, что подвожу театр и Галину Борисовну, но… Потом было собрание, на котором кто-то даже предлагал меня наказать.
— А вы с Галиной Борисовной не говорили до этого?
— Нет. И я ей объяснил почему. Я ее настолько люблю, что после разговора с ней продолжил бы репетировать. У меня уже была похожая ситуация с Вайдой. Мне не нравилась история с «Бесами», я пришел к Волчек и сказал: «Галина Борисовна, я не хочу в этом участвовать»; она попросила: «Серега, ради меня!». Я остался и еще играл восемь лет.
— Что для вас в ней самое дорогое?
— В ней бездна любви и боли, нечеловеческая выдержка, терпение по отношению к нам. Она настолько честна и основательна в своем желании быть с нами, и ее так ранит, когда ее предают… А предают очень часто. Я очень люблю ее, и она это знает. Я получал предложения из разных театров, но всем говорил: «Пока жива Галина Борисовна, об этом не может быть и речи». Я отказался общаться о работе с моим любимым и глубокоуважаемым Олегом Павловичем Табаковым только потому, что знаю эту боль, которую она претерпела, когда половина театра ушла за ним во МХАТ. Опять же из любви к театру «Современник» и Галине Борисовне я отказался от съемок в Новой Зеландии, на Аляске и Шпицбергене, потому что должен был на два-три месяца покинуть театр, а это значило уйти из него.
— Многое можете сделать из-за любви?
— Я надеюсь. Если это касается моих близких людей. Например, у мамы с Леной очень трудные взаимоотношения. И из любви и к маме, и к Лене я сохранил их обеих. Единственное, когда мама приезжает в Москву, она живет не у нас, а в гостинице.
— До такой степени все запущено?!
— Увы, да. И такие непростые отношения у них именно из-за мамы; все годы было много слез, на что я сказал: «Мама, стоп! Хватит! Теперь у нас перемирие навсегда» — и они с Леной в ее приезды не встречаются. К бабушке ходят внучки, естественно, я ее посещаю.
— И в чем камень преткновения?
— Это я. Я только мамин и не могу быть чьим-то еще. С ее стороны происходило много нелицеприятного, хотя она аргументировала все тем, что это ее точка зрения. Но мне очень нравится фраза: «правда, сказанная без любви, есть ложь», поэтому, если нет любви к собеседнику, может быть, не надо ее произносить? Я чувствовал, что, если сделаю выбор в сторону мамы, точно потеряю семью. Поэтому я просто развел своих любимых женщин по разным углам.
— Вы много общаетесь с мамой?
— Честно скажу, в моем возрасте нет острой необходимости просто разговаривать с мамой. И когда она говорит: «Позвони. Не хочешь поболтать?», — я, как правило, отвечаю: «Некогда. Не хо-чу!» — и кладу трубку. Мне вообще не хватает тишины и одиночества. Я сейчас был в Париже неделю и молчал. Гулял, наслаждался красотами, вернулся прямо перед открытием сезона. Когда я звоню маме в свободные пять минут за смену, то быстро спрашиваю: «Как ты, моя любимая?» — и вдруг слышу на том конце провода ее протяжное «алл-е-е», а потом: «Ты знаешь, сейчас я полила цветы… у нас сегодня дождь»… Да мне наплевать на ее цветы и на дождь, я хочу узнать, в каком она состоянии. С Леной мы разговариваем о том, что нас гложет, как мы себя чувствуем. Это важно. И поэтому я с мамой не так много общаюсь. Разговор не приносит удовольствия. Я только жалею, что в силу ее здоровья не могу сейчас отправить ее одну отдыхать куда-нибудь в Европу, а она очень любит путешествовать. Но надеюсь, что смогу подарить ей еще полмира.
— Вы называете себя оптимистом, говорите, что наслаждаетесь жизнью. При этом у вас были попытки суицида, уход из института из-за неудавшейся любви и даже поход в плохом состоянии на ужасный спектакль, чтобы сделать себе еще хуже…
— Да, я мазохист в этом смысле. (Смеется.) Вот такая у меня природа, я ее сам до конца не понимаю. Например, в армии меня из Харькова перевели в ансамбль песни и пляски МВД СССР по Украине и Молдавии, который базировался в Киеве, на Подоле. Ансамбль располагался в женском монастыре с полутораметровыми стенами. Мне оставалось до конца службы всего полгода. Жили мы в чердачном помещении, то есть над нами уже был чердак. И я за месяц пробил три стены молотком и зубилом с тем, чтобы выйти к слуховому окну и сидеть на крыше по ночам. Мало того, с нее я переходил на соседнюю, гражданскую крышу и с риском попасть в дисбат отправлялся по ночам гулять по Киеву. Мама привезла мне гражданскую одежду, которую я спрятал в пакете на чердаке. Меня мог остановить патруль, и тогда светило бы еще несколько лет. Почему я это делал? Не понимаю.
— Вы прямо Монте-Кристо… И авантюризма в вас сколько!
— Не знаю, откуда это во мне. Когда через несколько лет мы с мамой попали туда, зашли в подъезд, через который я спускался в мир, открывая люк, там висело четыре замка. В этот момент открылась дверь одной из квартир, и женщина спросила: «Вы кого-то ищете?» Я ей: «Вы не подскажете, тут же был ход такой?» А она ответила, что его закрыли, потому что пацаны из армии косяками ходили туда-обратно. Так вот, этот ход, прорубленный мною, — это что: папа, мама или кто-то еще? Понятия не имею. Наверное, это непреодолимая тяга к свободе, невзирая даже на риск.