Из окна кабинета Николая Караченцова виден театр. Перейди дорогу — и вот он, привычный мир: афиши, гул фойе, запах театрального буфета, сцена… Но это не его театр. Это МХАТ им. М. Горького на Тверском бульваре. До «Ленкома» надо пройти еще метров триста к главной столичной улице, спуститься в подземный переход под боком непокорного наблюдателя Пушкина, повернуть у старой церкви Рождества Богородицы. Наконец — серые стены в три этажа, где тридцать семь лет Колька, Коля, потом Николай Петрович, разрушая границы между «я» и «они», бросался в водоворот энергии. Граф Резанов в «Юноне» и «Авось». Первопроходец… Теперь даже океан, разделяющий Россию и Америку, не так велик, как пропасть между его прошлой и настоящей жизнью.
За семь лет, прошедшие со дня страшной аварии, когда февральской ночью автомобиль Караченцова на полном ходу врезался в фонарный столб на Мичуринском проспекте, его супруге Людмиле пришлось вынести многое.
И при этом она была вынуждена постоянно искать оправдание своей борьбе за родного человека — кто за спиной, а кто и в открытую до сих пор бросает ей упреки и осуждения: «Зачем вытаскивать инвалида на свет? Сидели бы уже тихо, раз ничего не поправить. Зачем ранить самолюбие актера? Чего сама разрядилась и интервью раздает, вместо того чтоб достойно страдать?»
У нее есть ответы на эти вопросы, хотя искать их пришлось мучительно больно, без подсказок психологов и врачей: перебирая в памяти свою собственную жизнь, жизнь родителей, встречая таких же, как она, опустошенных жен с отсутствующим взглядом в Институте Склифосовского, падая на колени в холодной церкви…
То, что с Людмилой Андреевной Поргиной у нас не дежурное интервью, а живая встреча живых людей, которые хотят поделиться своими чувствами и переживаниями, мне стало ясно почти сразу, как я переступила порог их квартиры… Навстречу, цокая коготками по полу, выбежала светлая лабрадорша с ярким жгутом-игрушкой в зубах.
— Видишь, как Циля рада, хочет играть. Ее зовут Святая Цицилия, ей уже четыре года, до этого с нами шестнадцать лет жила другая собака, лабрадор Миля, она была членом семьи, а умерла осенью 2005-го, через три дня после очередной Колиной операции.
Следом за Людмилой вхожу на кухню и не сразу замечаю — на небольшом диванчике у стены, на боку, укрывшись одеялом, спит Николай Петрович.
— Кока, смотри, какая к нам девочка пришла — молодая, хорошая… Уснул за новостями, — поясняет хозяйка.
Включенный телевизор рассказывает о достижениях российских спортсменов-паралимпийцев. Тема преодоления, силы воли в этом доме занимает особое место…
Мы садимся в кресла у столика в кабинете Николая Петровича, в чашках черный чай с малиной, рядом коробка с пирожными. Две стены практически полностью завешаны фотографиями и портретами Караченцова на сцене и в кино: «Юнона» и «Авось», «Старший сын», «Белые росы», «Человек с бульвара Капуцинов»… В книжном шкафу — дипломы и премии. «Преодоление»: 2006-й, 2007-й, 2011-й…
Расскажите, что у вас происходит сейчас. Вы собирались в Китай, к профессорам восточной медицины. Упаковали чемоданы, отпустили домработницу и медсестру, и вдруг — никуда не едете, остались здесь…
Людмила Поргина: «Ой, да. У меня сейчас все перевернуто в голове — чемоданы надо убрать, вещи разложить. Я уже отдала документы на визу, и тут звонит наш знакомый-бизнесмен, который помогает Коле восстанавливаться. Оказывается, экономический кризис и его догнал. Отправить нас в Китай на три месяца, чтобы определиться с лечением, теперь слишком дорого, но он предложил привезти врачей в Москву. Для меня так даже лучше: один перелет занял бы семь часов, а там еще надо на машине ездить на воды. Теперь же первый курс с иглоукалыванием Коля сможет пройти в привычной обстановке. Говорят, для стопроцентного результата нужны минеральные источники, куда пациенты погружаются во время процедур, но, с другой стороны, дома стены лечат. Если все пойдет хорошо, я как раз за это время денежек поднакоплю, и потом уже полетим под Пекин».
Речь идет о традиционной китайской медицине? Каких результатов ждете?
Людмила: «Да, это чисто восточная медицина, которая опережает европейскую на тысячелетия. Сейчас у нас за плечами уже семь лет борьбы за жизнь. В первый год для нас было главным набрать вес (Коля потерял тридцать килограммов, вместо рук висели палочки — страшно смотреть, на лице — одни глаза), начать открывать рот, снова научиться говорить, ходить. Прооперировали правую руку, вставив металлическую ключицу. Надо было просто вернуться к основным физиологическим значениям. Как ребенку, заново осваивать все. Ни о чем другом думать, загадывать на будущее не было сил. Ездили в Институт мозга на процедуры, пока еще была жива Наталья Петровна Бехтерева. Надеялись восстановить жевательный рефлекс, но так полностью и не удалось… Потом этот этап прошел, и мы осознали, что наша жизнь сделала резкий поворот: Коля никогда не станет таким, каким был прежде, кумиром миллионов людей, которых он обожал.
…В 90-е ему предложили остаться в Америке (мы поехали туда выступать с „Юноной“ и „Авось“, к гримерке приходили толпы поклонников). Он ответил: „Простите, я русскоговорящий. Там мои братья и сестры, миллионы зрителей, которые смотрят мои спектакли, кино, слушают мои песни, стихи. Это мой народ, я не могу его бросить ради вилл и шикарных машин“. Ведь вопрос не в том, чтобы прожить жизнь в богатстве, спать на шелке и есть язычки райских птиц, а в том, чтобы быть с тем народом, который ты понимаешь душой и любишь, и часто негодуешь по его поводу, и стремишься что-то отдать от своего сердца, чтобы приподнять людей. Коля трагически умирал в конце „Юноны“, но каждый его спектакль был как молитва, прозрение, и многим становилось легче, возвращалась вера в силу любви, человеческих деяний. Так что Коля был врачевателем душ.
…Три года после аварии мы скитались по больницам, и вот стало ясно: мы достигли какой-то стабильности — подняли гемоглобин, Коля ходит, благодаря занятиям с логопедами говорит как может. Если что-то непонятно, напишет. Читает, хохмит. Все. Больше мы ничего не в силах изменить. Уповать на новые открытия, волшебные операции, после которых он вновь станет артистом, было бы самообманом. Случившееся надо принять как данность и идти вперед. А моя задача — создать для Коли все условия, чтобы он все равно мог получать удовольствие от своего присутствия на этой земле. Люди, чьи близкие оказались на грани, поймут, чего это стоит. Поэтому я так откликаюсь и готова поддержать начинания на благо семей инвалидов. И Коля сказал: „Ну это же тоже жизнь. Я счастлив, что я есть, вижу своих внуков, собак, кошек. Жизнь продолжается“. (Передавая слова мужа, Людмила по появившейся привычке подстраивает дикцию под нынешнего Караченцова, говорит замедленно и не очень четко. — Прим. авт.)
Мы привыкли к своему новому состоянию, путешествуем — Коле разрешили перелеты. Однако из-за травм и нескольких трепанаций черепа периодически у него могут возникать судорожные приступы, и их надо быстро перехватывать, вкалывая реланиум. Спровоцировать приступ может что угодно: понервничал, заплакал, какие-то изменения в атмо-сфере, магнитные бури… Два раза я замечала неладное только тогда, когда у Коли уже тряслась рука, а приступ разворачивается каскадами — один стихает, начинается другой, и длиться это может два часа… После последнего приступа Коля неделю лежал, не двигался, не говорил — страшное дело. Я повезла его в „Склиф“, там успокоили: с мозгом все нормально, просто нервные окончания сгорели, но они восстановятся, ждите. Мы вынесли и это. Если гроза, вообще от Коли не отходим, сторожим с реланиумом, не дай бог что. Но все-таки появились осложнения на руку и на ногу, стало труднее ходить. Мы занимаемся у Дикуля, раньше постоянно устраивали пешие прогулки в Шереметьевский парк, кормили там птиц. Коля расхаживал по квартире, мог взять с полки книжку, уйти в кабинет: „Я здесь один буду!“ — и сидел, рассматривал фотографии, перелистывал страницы своей жизни. Движение расширяет границы свободы. А теперь все сложно. Может, еще и возрастной упадок мышц виноват. Я отправила историю болезни в несколько стран, включая Германию, которая считается одной из лучших в профилактике нейрохирургических заболеваний, но ничего особого пообещать они не смогли. Тогда я стала выискивать информацию по Китаю. Неожиданно выяснилось, что один из Колиных поклонников знаком с людьми, живущими в китайских монастырях и обладающими необычной энергетикой, они занимаются иглоукалыванием, прижиганиями. По его вызову китайцы приехали в Москву, осмотрели Колю, и мы решили, что есть смысл продолжить восстановление в Китае. Но сейчас, как я сказала, приходится немного переигрывать ситуацию по ходу событий. Что ж, попробуем новые методы здесь.
…Просто жить — это тоже работа для Коли: преодолевать свои физические слабости, двигаться. Он не может играть на сцене, но идет в театр смотреть новые спектакли, посещает все кинопремьеры, следит, как завороженно внуки наблюдают за ареной в цирке. Когда Коля только-только вернулся из комы, еще и говорил плохо, губы едва стали шевелиться, мы с ним и с внуком Петей пошли в цирк на Цветном. Ошеломленный представлением Петя все три часа простоял, держа за руку меня и Коку, и у них у обоих были мокрые ладони. А циркачи-ребята, узнав, что Коля в зале и что это его первый визит после больницы, приблизились к нашей трибуне и стали аплодировать Караченцову. Он встал, замахал рукой, пытаясь как-то поприветствовать их в ответ, и заплакал. Я спрашиваю: „Почему ты плачешь?“ — „Потому что я живой, я снова в цирке…“ А цирк — это сама жизнь, тут не обманешь. Коля раньше часто говорил: если на сцене театра можно сфальшивить, то тут — никогда. Еще при живом Никулине мы постоянно приходили на Цветной, Юрочка встречал нас с коньячком и вытаскивал из зала: „Хватит смотреть, пойдем уже ко мне в кабинет…“ И там уж они вдоволь делились новыми шутками…
Сейчас я ответственная за всю культурную программу нашей семьи: мы ходим и в цирк, и на мюзиклы, и в оперу, и на балет — день расписан. Внук Петька всегда с нами, он серьезно занимается музыкой, играет на фортепиано, жутчайше любит консерваторию, Мацуева, Рихарда Вагнера. Он очень похож на Колю — и внешне, и внутренне: такой же огонь в глазах и темперамент, хотя, в отличие от Коки, Петя голубоглазый и рыжий. Ему всего десять лет, а он уже в конкурсах чтецов за Жуковского, Карамзина получает первые премии. И Кока очень чувствует, что внук — это его продолжение, одаренный мальчик, из него получился бы хороший артист. Коля раньше так же не мог на месте усидеть: и руки, и ноги мешали. Сигарету выкурил — побежал дальше, все трепетало в нем».
Кстати, про американское предложение: неужели у вас не закрадывалось даже тени сомнения — а может, остаться? Здесь же так неспокойно было, продуктов не достать…
Людмила: «Никогда. Да, у нас не было мяса, не было хлеба. Зарплату практически не получали — театру нечем было платить. Если в наш буфет привозили сыр, я брала себе бутерброд, а сыр заворачивала в салфетку, чтобы сыночке привезти — Андрюша у меня очень любил сыр. Конечно, существовали какие-то артистические поблажки: когда день рождения, едешь по магазинам, показываешь свою рожу, договариваешься, или Кока привозил откуда-то колбасу. Это же было то время, когда нигде ничего не найдешь, или только идти к директору Елисеевского магазина… И, между прочим, на Новый год директор Елисеевского действительно всегда дарил Коле большую корзину продуктов — щедрый подарок в те годы. А с другой стороны, это все было как-то… Ну, не главное, что ли. Достигнув глубокого возраста, я поняла, что человеку-то много не надо — в смысле продуктов, обстановки. Ты же не будешь есть каждый день сырокопченую колбасу — так, извините, печень слетит. Есть кашу гораздо лучше для желудка и для твоей энергетики.
Хотя, конечно, человек хочет, чтобы в доме было красиво, уютно, чтобы он отличался от других. Я вот специально собирала эту мебель старинную для нашей квартиры, ездила по выставкам, присматривалась. Мой любимый стиль — русский модерн. Эти люстры, письменный стол с расцветшими на дверцах лилиями. Комод тоже русский — такой „э-э-эх!“, мастодонт я его называю. Это все недорого стоило, было в ужасном состоянии, я покупала вещи потихонечку, потом долго реставрировала. На комод, кстати, сверху надо было найти зеркало, а мы вместо этого вышили и установили Колин фамильный герб. Коля же из дворян, его род от казаков идет. Его прадед, охотившийся вместе с Николаем II, дважды был награжден орденом Георгия Победоносца.
Коля получил от своих предков удивительное благородство. Я всегда говорю ему: „Я не понимаю, за что я тебя полюбила…“ Красоты необыкновенной не было. То есть я видела: руки, ноги, шея, голова — все пропорционально, четкая дикция, осанка, он же еще балетом занимался (мать Караченцова Янина Брунак — известный балетмейстер, долго работала за границей. — Прим. авт.). Глаза огромные, зубы торчком, губы — губошлеп такой, я обожаю губошлепов, а все ж не Ален Делон. „Но, — продолжала я Коле свое признание, — ты выходил на сцену, и в тебе читалось такое внутреннее благородство, неумение делать подлости, гадости, мстить кому-то…“ В его графе Резанове считывалась уникальная личность, Коля вложил свою душу в образ этого первопроходца, жаждавшего соединить Америку и Россию. Меня всегда поражало в нем это благородство белой кости. К нему грязь никогда не приставала. Мог ходить в рваных носках на даче, в доме отдыха „Щелыково“ (бывшее имение
Вопрос ведь не в мешках с деньгами. Я сейчас спрашиваю: „Коля, а зачем тебе нужны были бы деньги?“ — „Я бы помогал людям…“ И действительно, когда Коля начал хорошо зарабатывать, этих денег мы все равно не видели: надо помочь одному, второму — и родственникам, и друзьям. Кто-то попал в беду, кому-то нужно на операцию. Колька бежал первый всегда. Меня спрашивал: „Ну правильно же?“ Я отвечала: „Конечно, Коленька, а зачем тогда вообще дружба, любовь, если отказать в поддержке?“ Поэтому все „богатство“ легко разлеталось, никогда не было такого, чтоб мы откладывали что-то на книжку. И сейчас живем так же».
Правда, что вы завоевывали Николая Петровича два года? Увидели во время спектакля «Музыка на 11-м этаже» и решили: «Умру, если не будет моим». А он тогда еще со Светой Савеловой встречался.
Людмила: «Не совсем так. Я действительно влюбилась в Кольку с первого взгляда, а он, как выяснилось, тоже полюбил меня вскоре, когда начались совместные репетиции. Но со свойственной ему порядочностью — я ж была замужем — решил дать мне возможность убедиться в своих чувствах. И вот однажды задал вопрос: „Если я скажу, что очень тебя люблю, ты бросишь своего мужа?“ Я ответила: „Сейчас же“. (Первым мужем Людмилы был актер Михаил Поляк, а вторым, от которого она и ушла к Караченцову, — каскадер Виктор Корзун. — Прим. авт.) Я без промедлений развелась, а женился Кока на мне и правда лишь через два года. Видимо, тут еще его мама сыграла свою роль. А может, считал: зачем делать предложение, если и так удобно. Но я уже не могла мотаться из своего дома к нему на квартиру (у Коли была комната в коммуналке), потом на репетицию, я превратилась в скелет, обтянутый кожей, с ног валилась… Просто мужчинам надо иногда подсказывать, они немножко другой организации».
А не рискованно брать на себя такую ответственность? Потом, если что-то не устроит в семейной жизни (загулы, невнимание супруга), мужчина скажет: сама хотела.
Людмила: «А чего бояться-то? Есть она, другая жизнь? Нет. Значит, надо эту строить. Ревность, поклонницы… Я бы и во второй раз выбрала ту же дорогу. Мужчинам бывает сложно поставить точку, ограничить себя, произнести: „Давай поженимся“. Я своему сыну так и сказала: „Андрюш, ты встречаешься два года с девушкой, она тебе нравится, ты ее любишь, почему не женишься? Вы нарожаете мне пупсиков — это же такая радость: свой дом, родные люди!“ Ты не представляешь, как Коля обожал дом, он даже на репетиции иногда опаздывал — так трудно было „перерезать пуповинку“, выпорхнуть из своего уютного гнездышка… В общем, я считаю, в любви женщина имеет те же права, что и мужчина. Только у мужчины работает в основном голова, а душа малоподвижна, так что ее надо как-то расшевеливать, взывать к эмоциям, к чувствам…»
А в чем находила поддержку ваша душа, когда буквально за одни сутки на вас обрушились сразу две трагедии: смерть мамы и страшное ДТП с мужем?
Людмила: «Я верующий человек, и когда с Колей случилась авария, единственное, что мне помогло, — церковь. Ни знакомые люди, берущие меня за плечо со словами: «Люда, держись!», ни сочувствующие поклонники были не в силах утешить. Охватило ощущение дикого одиночества, будто все стены рухнули, вокруг кромешная метель, я стою одна, раздетая, на ветру, сердце замерзает. И думаю: только б не остановилось, Коля должен выжить, я едва маму похоронила. (Николай Караченцов попал в аварию, срочно возвращаясь с дачи в Москву, где накануне умерла от рака любимая им теща Надежда Степановна Поргина. — Прим. авт.) Чувство жутчайшей гибели сокрушало меня. Иногда ночью я вскакивала и боялась, что меня уже нет в живых. Если я сама на краю, как же мне спасать мужа?! Народу вокруг много, телефон звонит, а я как загнанный зверь, который мечется и ищет темное место, чтобы укрыться.
Когда я оказалась в церкви, поняла, что тут могу найти поддержку, — я просто молилась, плакала, стояла на коленях и почувствовала заботу, любовь Бога. «Все будет хорошо, — сказала я себе, — у меня хватит сил все преодолеть, я не сломаюсь, не выброшусь из окна…» И в лавре, и в Николо-Шартомском монастыре, и в Иерусалиме ко мне подходили прихожане, держали за локоть, молились вместе со мной за здоровье Коли. Вера дала мне спасение.
…Напротив консерватории есть церковь Малого Вознесения — маленькая, уютная. Когда ее восстанавливали, Ваня Глазунов расписал ее ярославской росписью — такими яркими красками… Помню, после аварии я зашла туда, стояла, плакала, была сама не в себе. И вдруг входит Ванечка со своими двумя девочками: с мороза розовощекие, через пояс повязаны русскими платками. Я увидела их — и на душе просветлело, и подумала: «Господи, охраняй этих детишек, этих ангелов». А потом уже у Вани родились и Федя, и самая младшая — Марфа… Очень люблю Ваню. И вообще — люблю людей, у которых есть принципы. Как у моего Коли они были. И есть. Он после того как полетал (Николай Караченцов после аварии двадцать шесть дней находился в коме. — Прим. авт.), стал даже еще терпимее. И когда я кого-то ругаю: «Предатель, такой-сякой!» — Коля поправляет: «Нет, девонька (он меня всегда девонькой звал), ты не сердись, не надо. Надо понять, почему человек так сделал. Не все же сильные духом, кто-то может и сломаться»…
Ваня Глазунов — это сын Ильи Сергеевича? Понимаю, откуда там такая стойкость, традиции… Получается, и Николай Петрович черпал силу в своих корнях?
Людмила: «Коля всегда твердил формулу: „Я не есть человек один на этой земле, я потомок тех, кто за меня стоял“. И когда он приезжал за границу, перед выходом на сцену бросал: „Ну что, Русь пошла!“ А потом выдавал такой заряд энергии! Как-то после спектакля в театре на Елисейских Полях Колька стоял в гримерке мокрый, его обступили красавцы французы, актеры, в том числе один из бывших мужей Катрин Денев, и все трогали Коку, как будто пальцем проверяли упругость мячика. Колька спрашивает: „Да что случилось?“ А ему Робер Оссейн, кинозвезда, режиссер, отвечает: „Я вот думаю, из чего ты сделан? Что ты употребляешь, чтобы так играть?!“ И Кока: „Да ничего, я просто русский актер! Вот и все“. Им это непонятно, а у нас — в крови. Это все равно что русский солдат.
Помню, Сашку Абдулова еще студентом ГИТИСа, тоненьким, худым, Марк Захаров пригласил в „Ленком“ на роль солдата, погибающего в Брестской крепости. Ему фашисты кричат: „Стоять! Стоять!“, а Саша выходит, изможденный, ничего уже не видя, вдруг расправляет грудь: „Я русский солдат!“ Потом пулеметная очередь, и он падает… Однажды в этот момент какой-то пьяный наверху стал бузить. Марк Анатольевич с первого этажа взбежал по лестнице и чуть не придушил того человека. Мы боялись, что он выбросит его с балкона. Марк защищал свое детище, 9 Мая, пролитую кровь. И он реально мог убить. Вмешались билетеры, схватили и вывели пьяного мужика, спасли так, слава богу, Марка Анатольевича от погибели… Вот пример того, что значит ощущение — я русский! У Марка Анатольевича оно есть, как есть у многих, хоть в их жилах может течь и еврейская, и татарская, и африканская кровь».
После аварии в ваших словах чувствовалась обида по отношению к театру, где вас не поддержали так, как могли бы: «Колю быстро списали в архив». Вместе с тем вы не исключаете, что чувство боли, одиночества могло сгустить какие-то краски. Я часа два говорила с Марком Анатольевичем именно о команде «Ленкома» — это действительно его детище, и трудно представить, как он переживает уход своих звезд. Сразу после аварии он созвал экстренное совещание. Что надо было сделать по-другому?
Людмила: «Есть актеры, которые незаменимы. Вот Татьяна Ивановна Пельтцер. Она играла в спектакле „Три девушки в голубом“. Я, Инна Михайловна Чурикова и Света Савелова — три сестры, а она — человек, полный одиночества, бабушка с немного поехавшей крышей, которая все говорила, говорила. Выходила и кидала монологи по двадцать пять минут. Потрясающая пьеса, Петрушевская сумела жизнь схватить… И вот Татьяна Ивановна вступает в пору своего маразма. Она не держит текст — все. Марк Анатольевич снимает спектакль: „Я не вижу актрисы, которая могла бы это сыграть“. А Пельтцер играла даже не главную роль, главная роль досталась Чуриковой, но Татьяна Ивановна была тем ключевым звеном, которое делало спектакль.
Я понимаю, что так, как играл Фигаро Андрюша Миронов, не сможет сыграть никто. Плучек хотел сначала пригласить на замену Гену Хазанова, но многие сказали: „Ну, это… вообще-то неуместно“, — и спектакль сняли.
Так же Инна Михайловна Чурикова, игравшая много лет с Колей „Сорри“, отрезала: „У меня был один партнер, и я другого не хочу“. Постановку сняли. По „Городу миллионеров“ Инна специально нам позвонила, когда Коля уже мог разговаривать, попросила прощения и разрешения играть с Геной Хазановым. Кока ответил: „Конечно, это же не мой спектакль. Его первым выпускал Джигарханян“.
Но есть такие постановки, где актер создает практически весь спектакль, держит его, наполняет своей энергетикой. „Юнона“ и „Авось“ — это практически моноспектакль. Коля был соавтором, и музыку Леша Рыбников писал под него, видя его темперамент. Этот спектакль объехал весь мир, стал визитной карточкой „Ленкома“. Совсем снять его из репертуара Марк Анатольевич, наверное, не решился бы (на него всегда идут, только в прошлом месяце отыграли восемнадцать спектаклей). Другое дело — в каком качестве он теперь существует. По мне, лучше один раз увидеть Мону Лизу, настоящую, и умереть, чем десять раз разглядывать
репродукции.
Я сказала Марку Анатольевичу: спектакль, который идет сейчас, уже не тот, что шел с Колей. Да, тихо, спокойно — играем. Музыка замечательная, декорации — гениальные. Но взрыва атомного не происходит! И это не вопрос к Диме Певцову или к Вите Ракову — у них другая психика, другое обаяние. Просто „Юнона“ и „Авось“ был рожден Колей, сделан на его энергетике. Коля выходил, становился — и все: а-а-а… И французы, и американцы сходили с ума.
Когда Коля только поднялся после аварии, уже запустили в спектакль Диму, и Кока, увидев Певцова в своем детище, выговорил с трудом: „Что это за белиберда?“ Мы уже возвращались в машине домой, а он опять: „Ничего не получится. Ничего не получится“. — „Коленька, ты про что?“ — „Про спектакль“. — „Почему?“ — „Души не хватит“. Это Коля сказал! Как у Станиславского: „Что такое театр? Это отображение жизни человеческого духа“. Так вот, Коля свою песнь выплескивал, и люди, выходя из театра, вытирали пот, они плакали, они умирали с ним, когда он умирал. Они понимали, что он способен прорваться к их нутру. Сегодняшний спектакль другой.
Что бы сделала я, если бы была режиссером? Я бы сказала: „Так, как Коленька, не сыграет никто. Мы поставим другой спектакль — на Витю Ракова, или на Диму Певцова, или на Тютькина-Путькина… Но чтобы это был спектакль, в котором они смотрелись орлами. Орлами!“ А что сейчас — да, они стараются, физически выкладываются, я это вижу, но у меня не происходит потрясения, я не рыдаю. Нет феномена, нет фантастического сочетания режиссерской работы и актерского исполнения.
Меня оскорбило еще и то, что… ну хотя бы позвонили Караченцову домой, сказали: нам нужны деньги, позвольте нам вводить других актеров, передайте Коле… Ничего подобного — на театре висели афиши: „У нас премьера!“, „Премьера: „Юнона“ и „Авось“ с Дмитрием Певцовым!“ Все это раздувалось, а в этот момент человек… умирал. Врачи меня выгоняли из реанимации, чтобы что-то вколоть Коле, его душа была между небом и землей. Но в театре „Ленком“ — премьера!»
Вы понимаете, почему Захаров так поступил?
Людмила: «Понимаю, но не принимаю. Мы же, артисты, живем, работаем вот этим (показывает на область сердца. — Прим. авт.), и если это задавить, растоптать, что останется?.. Когда я увидела объявления о прогоне «Юноны…» с Певцовым, у меня руки-ноги свело, я думала, меня инсульт хватит на сцене (на восьмой день после смерти мамы Поргиной Марк Захаров позвонил Людмиле и попросил ее выйти на работу, сыграть в спектакле «Шут Балакирев». — Прим. авт.). За кулисами я ударяла руками о какие-то железки, чтобы в чувство прийти. Выбежала на улицу, села в свою машину и от отчаяния билась головой о руль. Когда я зашла в дом, подруга, увидев мое состояние, тут же вколола мне успокоительное… Я же видела, как Коля создавал этот спектакль. Ну пожалейте и меня! Когда-то, еще до аварии, я предложила Коле: «Давай уйдем в другой театр? Сможем расти, получим новые роли». Он ответил: «Мастера не предают».
Вы созваниваетесь с Марком Анатольевичем?
Людмила: «Конечно, я же православный человек. Ошибки бывают в жизни у каждого. Я ему потом написала письмо с просьбой вернуть меня обратно в театр. Первые два года, когда я ухаживала за Колей и не выходила на сцену, мне продолжали платить зарплату, и я очень благодарна Марку Анатольевичу за это. И Коле платили. Меня вернули в театр, но репертуар, который я играла раньше („Шут Балакирев“, „Чайка“), мне не дали. Дали только „Юнону“…
Когда я играла первый спектакль, выпила, наверное, бутылку валокордина. Коля сказал: „Я пойду с тобой, поддержать!“ А я еле сдерживалась: „Только тебя еще там не хватало“. Но он все-таки пошел с нашим сыном Андреем. Когда Кока появился в зрительном зале, по рядам пронесся шум. Раков за кулисами спрашивает растерянно: „Что случилось? Пришел Коля?“ Я отвечаю: „Да, пришел меня поддержать“. Ребята в театре повесили плакат: „С возвращением, мама!“ Трогательно. Поставили шампанское, фрукты, чтоб отметить после спектакля. И вот подходит сцена, когда поют „Аллилуйя, аллилуйя“, и я должна появляться перед зрителями, а меня начинает трясти: я вижу Витю Ракова на месте Коли, и у меня просто истерика, я захлебываюсь от слез. Вдруг слышу, Коля кричит из зала тяжелым голосом: „Я здесь, я живой!“ В конце спектакля все цветы понесли ему, а он — все потащил к моим ногам: „Спасибо за жизнь, спасибо“.
Каждый последующий спектакль я пила валокордин и домой не могла уехать не отплакавши. Я все понимаю, я хорошо отношусь к Вите, к Диме, но видеть их в роли Резанова… После спектаклей я проезжала по Тверской улице и, чтоб не сразу оказываться у нашего дома, заворачивала дальше, на набережную, — и так три круга, прежде чем вернуться сюда. А других ролей мне не дали. Потом сняли и с „Юноны“. Сейчас я ничего не играю, не репетирую. Ничего… Если бы когда-нибудь кто-нибудь перенес такое же ранение, как я и Кока, то, возможно, эти люди ощущали бы, что такое душевная боль. Она страшнее физической. Я выходила ночью на Тверскую и орала: „А-а-а, а-а-а…“ Пока все это не выкричала. Стою, ору, потом думаю: боже, что это мне напоминает? Потом поняла: у Ингмара Бергмана в фильме „Фанни и Александр“ есть эпизод: стоит гроб с отцом, выходит мать и начинает орать, орет-орет, а Фанни и Александр затыкают уши и вдруг видят — рядом ходит тень отца… Кто перенесет такую боль, поймет, что так можно убить человека… Коля принял это. Он посмотрел спектакль, когда отмечали двадцать пять лет „Юноне“ и „Авось“. Колю не выпустили на сцену, Марк Анатольевич посчитал, что не надо выводить инвалида. Но в конце все кидали цветы под ноги Коле, а мы встали и ушли в черный коридор, а потом домой».
Думаете, Николай Петрович осознает все это после аварии?..
Людмила: «Он не дебил, как некоторые считают. Он все понимает, чувствует. Кока спросил меня в тот вечер: „Мы должны пережить и это?“ Я ответила: „Обязательно. И смерть, и воскрешение, и снова боль — мы все должны пережить“. Вернувшись домой, выпили шампанского: за наш театр, за наших актеров, которые живы и которые уже ушли, но вся их энергия осталась в стенах „Ленкома“…»
Вы не раз слышали упреки в свой адрес: «Зачем вообще вытаскивать больного Караченцова на люди, дергать туда-сюда, в церкви венчаться?» Вы говорите, это борьба за продолжение жизни. Прочитав вашу биографию, я подумала, что такой человек, как вы, имеет моральное право говорить другому: «Не сдавайся, сражайся!» Ваша мама шесть лет ждала мужа с войны, не поверив похоронке, и дождалась. Потом они вместе чудом победили тиф. Вас в пять лет, напутав с дозой вакцины в прививке, заразили туберкулезом, вы на время ослепли, и вас лечили, делая уколы в глаза, пристегивая ремнями к кровати, заставляли пить горячую кровь забитых животных…
Людмила: «Девчонкой полтора года я прожила почти в полной темноте, с маленькой тусклой синей лампочкой над кроватью. От уколов боль была адская. Но я поняла — человек может сделать невозможное. Духовная сила дает физическую. Сейчас у меня нашлись силы бороться за Колю и отвечать тем, кто меня поносит: „Что вы его водите, инвалида, нам неприятно на него смотреть!“ — „Это вам неприятно, а ему так приятно, когда он входит в зал и люди встают, начинают ему аплодировать“. Алла Пугачева мне как-то заметила: „Я думала, Путин пришел на концерт, а это Колька“.
Трагедия может случиться с каждым. Инсульт молодеет, может руку парализовать. И кто позволит сказать: „Ты, говнюк, инвалид, еще хочешь в театр ходить? Чтоб на тебя смотрели?“ А я боролась с этим, я все это читала, переживала: „Вы дура, безумная, венчались с мужем и потом показали все по телевизору“. Но вы попробуйте представить, что после того, как у вас было минус тридцать килограммов, дырка в мозге, затянутая кожей, и вы полетали там, вы еще нашли в себе силы встать перед алтарем и венчаться со своей любимой женой, просить благословения у Бога быть вместе навсегда. Вы сможете так? А Коля — смог! В церкви были медсестра, нейрохирург — на случай, если вдруг Коле станет плохо. Мы предлагали ему сесть на стул. А Коля отрезал: „Я буду стоять!“ Свечка тряслась у него в руках. Коля до аварии ходил в храм, но не исповедовался, не причащался, венчаться ни в какую не хотел, чтоб не сглазить наши отношения, а после пережитого сам настоял на церемонии. Потом Коля всю ночь рыдал, как он счастлив, что смог выразить свою любовь ко мне. Многие ли, прожив сорок лет с женой, могут сказать то же? „Я люблю тебя больше жизни, — говорил он. — Я тебе обязан всем“. А я считаю, что это он дал мне все в этой жизни.
Человек может быть без ноги, без глаз, глухой, но если общество способно полюбить такого человека, то это очень высокое общество. Если мы заходим в монастырь, Колю тут же обступают старушки матушки, несут какую-то еду: „Ты наш родненький, мы помолимся“. Почему они, в вере, принимают больного? И почему же мы, здоровые, открещиваемся от попавшего в беду?»
Прощаюсь с Людмилой, а перед глазами четверостишие, подаренное Николаю Петровичу друзьями:
Жизнь порою тяжелая драма,
Но тебя не скрутила беда,
Потому что Прекрасная Дама
При тебе состояла всегда.